В комнате уже все спали. Алексей включил настольную лампу и направил сноп света на свою койку. На подушке лежал лист бумаги с карикатурой. Под карикатурой, в которой Алексей без труда узнал себя, было написано: "Влюбленный антропос". Рисунок изображал чеховского Беликова. Алексей догадался: это была работа Автандила Ломджавая. Свернул карикатуру и положил в карман. "Обожди, дитя знойного юга, завтра я тебя не так размалюю".
Разбирая постель, Алексей обнаружил точно такой же лист, приколотый к бумажному коврику на стене. Твердым, почти квадратным, почерком Туза было выведено.
Что ты бродишь всю ночь одиноко,
Что ты дворникам спать не даешь?..
Алексей включил полный свет. Широкоплечий Туз обнял подушку так, точно боялся, что у него ее отнимут. Длинные прямые волосы, как ржаная солома, рассыпались по подушке, закрывали глаза. Рядом с койкой Туза, прислоненный к стулу, стоял желтый протез ноги с многочисленными металлическими застежками и ремнями. На спинке кровати висела красивая трость ручной работы с цветным пластмассовым набором. Эту трость Тузу подарили шефы госпиталя - ученики ремесленного училища, когда он, раненный, лежал в Иркутске. Именным подарком он особенно дорожил.
Вернувшись с войны без ноги, Туз два года работал избачом в колхозе, сумел за это время закончить вечернюю среднюю школу. А когда получил аттестат, заявил председателю, что едет в Москву за протезом: надоело ходить на костылях. Однако, кроме протеза, у Туза была другая, тайная думка - поступить в университет. Но об этом он не сказал ни домашним, ни председателю, ни даже своей девушке. Уехал в Москву и пропадал целый месяц. А в конце августа прислал домой и председателю по письму, в которых сообщил, что поступил на юридический факультет Московского университета.
С первых же дней Туз вцепился в науку зубами. Сдавал всё на отлично.
За койкой Туза стояла койка грузина Ломджавая. Это был заядлый танцор и щеголь. Каждый день он тоненькими аптекарскими ножницами подправлял свои усики в стрелочку и душил их только "Шипром": мужские духи, объяснял он. Ломджавая был стройный высокий молодой человек. В отличие от Туза, у которого не по возрасту рано залысины наступали на светлый и просторный лоб, у Ломджавая густые волосы, о которые он ломал расчески - так были они густы, - надвигались подковой на виски и доходили по бокам узкого и низкого лба чуть ли не до бровей. Однажды в шутку Туз назвал его "пятикантропом", на что обидчивый Ломджавая ответил только минут через пять: "Сам ты доисторический человек". Сказал и долго хохотал, считая, что ответ получился остроумным. А когда расхохотался и Туз, Ломджавая почувствовал себя настоящим остряком.
По существу Ломджавая был добрым и бесхитростным парнем, но иногда, особенно на экзаменах, незлобиво хитрил. Начиная ответ, он виновато напоминал профессору, что плохо знает русский язык. Сокурсники замечали, что на экзаменах он говорил хуже, чем обычно. Была у него и еще одна странность: на какой бы вопрос ему не приходилось отвечать на семинарах по философии, он неизменно начинал с того, что материя первична, а сознание - вторично. Конец ответа, как правило, сводил к утверждению, что общественное бытие определяет общественное сознание. Когда же профессор заносил руку, чтобы поставить в зачетной книжке оценку, он еще раз напоминал, что плохо знает русский язык.
Ломджавая носил черную шляпу. Туз третий год подряд ходил в лоснящемся кожаном картузе с пуговкой на макушке. У Ломджавая было около десятка галстуков, у Туза - всего-навсего один, дежурный, в косую полоску. Из Грузии Ломджавая частенько с многочисленными родственниками, приезжающими в Москву, присылали бурдюки с вином и ящики с фруктами. Туз, кроме солдатского вещмешка с крепким самосадом да доброго куска соленого сала, ничего другого из дома не привозил и вполне обходился на стипендию.
На спинке стула, стоявшего рядом с койкой Туза, висела аккуратно расправленная, выцветшая военная гимнастерка. На правой стороне ее, чуть повыше клапана карманчика, темнели две одинаковые узкие полоски: когда-то на этом месте были нашиты две ленточки - желтая и красная. Два ранения: легкое - под Речицей и тяжелое - под Варшавой. Об этом Алексей узнал случайно, когда однажды в ноябрьские праздники выпили с Тузом и разоткровенничались. Несмотря на то что Туз был старше Алексея на шесть лет, он никогда не показывал своего старшинства, не кичился своим положением: он был членом факультетского партийного бюро.
На спинке стула Ломджавая висела шелковая белая тенниска и яркий галстук, привезенный, по его словам, из Чехословакии одним из знакомых. Раскрытая пачка "Казбека" на тумбочке и кисет с махоркой на стуле в первый раз заставили Алексея по-новому взглянуть на разницу в условиях жизни Туза и Ломджавая.
Рядом с койкой Алексея - голова к голове - стояла койка Ивана Коврова, парня из-под Воронежа, прозванного "крепостным" за то, что тот во время ночных споров по философии или праву, вскакивал с постели и, размахивая длинными руками, шлепал босыми ногами по полу. В коротких трусах и длинной, до колен, холщовой ночной рубашке, из-под которой не было видно трусов, он в эти минуты действительно напоминал парубка простолюдина времен опричнины. Теперь он лежал с таким недовольным выражением лица, будто, засыпая, так и не доказал, что Гегель гений и что все-таки наши философы не до конца оценивают его величайший вклад в науку.
За гардеробом, отгороженная большой географической картой - это местечко называли "котушком", - стояла койка Бориса Кайдалова. Он сладко всхрапывал. Высокий и тонкий, с девичьим голоском, по характеру женственный и нежный, он был любимцем комнаты за свою безукоризненную честность. Прозванный Ковровым "человеком в клетке" за обособленное положение в комнате, он, нежно улыбаясь в ответ, окрестил того однажды "крепостным" и эту кличку припечатал ему на все годы учебы. Борис всегда улыбался. Улыбался даже, когда Туз отчитывал его за слабохарактерность, и за то, что ему, как бывшему гвардейскому лейтенанту-танкисту, имеющему два боевых ордена, не к лицу попадать под башмак девушке с биологического факультета, о которой ходили не очень лестные слухи. В самые критические минуты гнева Борис мог только сказать: "Ну как тебе не стыдно!" или "Ну и ладно, подумаешь…" Но даже и за эту бесхарактерность его любили.